| |
4. Не-сублимация
Подобно тому, как в изголовье той женщины, которую ты любил и почти ненавидел,
висело два совершенно одинаковых пальто, только одно белое, а другое черное,
и амбивалентность твоей страсти вполне сочеталась с ее двухцветными покровами,
с ее большим и малым даром, лишь порой причудливо путаясь в них, так и треугольник
мыслитель - письмо - женщина, если сыграть эту партию не на правах сублимации,
видится по-иному. Тогда Кафка и Киркегор, Милена и Регина, письмо и страсть в
данном тексте функционируют как "псевдонимы"(?) или "знаки"(?) первой степени.
Примем за знаки или псевдонимы второй степени нечто иное: "животное мысли", "ничего" и "модус".
Тогда, отметим прежде всего, это уже и не треугольник, поскольку "модус" это
не одна из сторон, а способ, манера, жанр, экономика, топология, etc - короче,
модус - их отношений.
Тогда триада "животное мысли - модус - ничего" вовсе необязательно разворачивается
в триаду "мыслитель (мужское) - письмо - женщина" - хотя и может принимать именно
такую конфигурацию. Во-первых, "письмо". Оно лишь выражает, модулирует историю
и устройство прочих двух. Модус письма может быть самым различным. Например,
таким, как это описано выше (в параграфе "Моя бессонница"). Вполне возможно,
что сами Киркегор и Кафка мыслили этот модус как субстанциональный, непроницаемый
и вязкий, в терминах Beruf и сублимации. Нельзя отказать и Роде в праве на его "Пиши!" в
сторону Киркегора. Но если принять, что модус это прежде всего то, что "мыслится" (и
в пассивной, и в активной форме глагола), то ясно, что что письмо НЕ ЗАДАЕТ этот
модус, но само модулируется. Иными словами, модус это (просто) то, что не дает
двум слипнуться в бинарную оппозицию - "бесспорно мое отвращение к антитезам" (Кафка,
Дневник от 20 ноября 1911 г.). Так, что порой их скручивает вязь письма и разводят
письма: здесь опасность, "которую таят в себе письма, написанные поначалу с притворным
равнодушием, в конце концов переходившим в неподдельное" (Пруст, "Беглянка").
Но письмо лишь частный случай (и в некотором смысле - артефакт) модуса. Так некто,
еще не начав книгу, уже придумал дарственную надпись на ней. И так Кафка интереснее
как мыслитель, в письмах, дневниках, афоризмах, нежели чем как писатель в тесном
смысле слова. Его литературное творчество - лишь то, что было модулировано, но
в своих размышлениях он касается модуса самого по себе.
Во-вторых, ни животное мысли, ни ничего не обладают половыми признаками сами
по себе, вне некоторой случайности или, что в данном случае одно и то же, судьбы.
На месте и в функции ничего может оказаться мужчина, как на месте и в функции
модуса - ревность (как будет показано в главе о Прусте, ведь разгадка оголтелой
силы его памяти это ревность Марселя к Альберту).
Животным мысли может быть женщина, просто пока на память не приходит женщина,
оказавшаяся на этой стороне. И в силу специфики "канона", к которому мы здесь
обращаемся, псевдонимом первой степени была именно "женщина". Но как мы увидим
ниже, это не-физиологический, не-физикалистский образ женщины.
Словосочетание же "животное мысли" лишь хочет деидеализировать избыток абстракции
в имени "мыслителя". Например, ты перетаскиваешь свои вещи с одной квартиры,
где жил в соседнем доме с той женщиной, на квартиру снятую в другом конце города.
И спускаясь по эскалатору метро вниз, вдруг видишь того другого - он поднимается
к ней, наверх, на свет, по соседнему эскалатору.
Ты приезжаешь на новую квартиру, думаешь чем они заняты там, у нее и долго смотришь
на крюк для люстры в потолке. Но одновременно что-то в тебе видит встречу на
эскалаторе как кинематографическую мизансцену двух встречных движений, в чистой
эстетике, кинематике, геометрии двух векторов, построенных вблизи точки-женщины.
Вот то, что и смотрит на крюк в потолке, и видит "геометрию" (одновременно не
покидая области "психологии") и есть "животное мысли". "Экзистенциальная психология" Киркегора,
если понимать под "экзистенциальным" не "страстное", а рафинированно интеллектуальное
- это область животного мысли. Машина для снятия носков, изобретенная Кантом
и упомянутая Делезом-Гваттари, это изобретение животного мысли. То, что водит
Ницше, Левенкюрна, Шенберга от рояля и письменного стола в публичный дом и обратно
- это животное мысли. Некоторая мелодраматичность одиночества и расторгнутых
помолвок - это следы животного мысли, как и восклицательные знаки в текстах Киркегора
и Ницше. Два афоризма Кафки: "Она - как борьба с женщинами, которая заканчивается
в постели" - это о модусе. "Начиная с определенной точки, возврат уже невозможен.
Этой точки надо достичь" - это о животном мысли. Это ЖИВОТНОСТЬ мысли, но не
в смысле ОТЯГОЩЕННОСТИ. Не в том смысле, что мысль всегда загрязнена потребностями,
сексуальностью, долгом перед ближними; что она вынуждена ОТРЫВАТЬСЯ, например
от брака, ради сохранения своей силы и свободы, ради сублимации, возвышения над
темным низом. Напротив, это сила скорее сходная с сексуальностью или прочими
телесными потребностями и именно поэтому конкурирующая с ними. "Особый метод
мышления. Оно пронизано чувствами, Все, даже самое неопределенное, воспринимается
как мысль" (Дневник от 21 июня 1913 г.). Это, конечно, не только о Достоевском
это и о себе, о Кафке. (Запись сделана в тот же день, где излагаются "за" и "против" женитьбы.)
Не "воспарение" сублимации, а чувственность самой мысли. Та самая немецкая, ценимая
Хайдеггером, омонимия Sinn "чувство" и Sinn "смысл". Слова Кафки "Я весь - литература" следует
понимать не как определение своей "возвышенности" и отношения к не-литературе
как "загрязняющему" эту возвышенность, а как силу переплетающуюся и теряющуюся
среди прочих телесных потребностей, короче, это - животность мысли. О ней говорит
Киркегор, когда определяет мыслителей Древней Греции как тех, "чье существование
захватила страсть мышления" (Заключительное ненаучное послесловие к "Философским
крохам"). Это тоска, которая есть "важный элемент жизненной силы, а может быть
и она сама" (Кафка, Афоризмы). Ощущение если и не правды, то неизбежности происходящего.
(Но, надо заметить, мы говорим здесь о редких животных. Занесенных, так сказать,
в книгу животных.)
А "ничего" это всего лишь псевдоним второй степени, а "женщина" или "молчание
женщины" это всего лишь псевдоним первой степени. Поэтому "ничего" не следует
понимать как слоган "мужского шовинизма", гласящего что-то вроде того, что "женщина
это просто пустое место". Скорее, это лакановское "женщина не существует". Почему,
по свидетельству Роде, Киркегор не разу не упоминает о матери в своих Дневниках?
Почему мы можем обойтись без писем Милены к Кафке, но не наоборот? Почему навсегда
молчит Регина? Такое молчание женщины и есть ее "ничего", но его нельзя понимать
отрицательно, как "ничто", как не-способность, как ущербность. Прелюдию №4, Е
минор, соч. 28 Шопена, не зная кто ее автор, можно принять за неплохую музыку
для неплохого кинофильма, которую мог бы написать, скажем, Мориконе. Но за несколько
секунд до конца в ней возникает огромная пауза, такая большая что ты уже уверен
- прелюдия завершилась. И вот после этой паузы, которая длится на полсекунды
дольше, чем это возможно в популярной киномузыке ХХ века, в те несколько тактов,
когда прелюдия завершается, ты понимаешь: это музыка из XIX века, из 1839 года.
В этом фрагменте паузы, которую пишет Шопен и выдерживает Рихтер, вся суть отличия
одного века от другого. Так и "ничего" женщины, это пауза в которой целых 160
лет. Или бесконечные ремарки "пауза" в пьесах Чехова, которые слишком часты и
настойчивы, чтобы не быть частью текста, которые есть не перерыв в нем, а один
из его важнейших режимов, его "нулевая степень", то есть "значимое отсутствие",
согласно определению из фонологии. (Чехов задолго до Кейджа стал работать с паузой.
Можно сказать, что это важнейший прием организации ритма его пьес, их связности.)
Все это, конечно, если и касается лакановского "женщина не существует", то лишь
весьма опосредованно - и лакановская фраза может рассматриваться скорее как эпиграф.
И тем не менее, трудно удержать выражение, что женщины в текстах Киркегора и
Кафки "не существует". Все, что Кафка может сказать "о" Фелице - не о своем отношении
к ней, не о себе рядом и в сравнении, а о самой Фелице "как таковой" - это количество
букв в ее имени (запись в Дневнике от 11 февраля 1913 г.). Конечно, "другой" нам
никогда не "дан" - так дана ли женщина? Она как эпиграф и это вовсе не умаление,
не fading, не угасание. Более того, женщина, как и эпиграф, стоит в самом начале,
она содержит-в-себе все нижеследующее богатство текста - и одновременно она никак
не касается самого дела. Мудрость рассеяна по всем поверхностям, нигде нет убытка
мудрости и смысла, но как я могу работать, а не использовать как укрытие, окоп,
экран вот эту, например, мудрость Лао-Цзы из "Дао Дэ Цзын": "Высшая добродетель
подобна воде. Вода приносит пользу всем существам и не борется (с ними). Она
находится там, где люди не желали бы быть. Поэтому она похожа на дао". Я могу
использовать это только как эпиграф. Эпиграф и сам текст находятся в связи, но
их разделяет те несколько типографских пробелов - от последней строки эпиграфа
до первой строки текста. И это граница. Женщина и эпиграф: и касается самого
существа (просто того, что "иначе никак невыразимо"), и бесконечно далека от
него. Только в этом смысле она "ничего". Так женщина появляется и исчезает. Так
течет ее история мимо тебя. Сначала она приходит наугад (и отрывает тебя от просмотра
того единственного фильма Вендерса, который ты еще не видел), возникает из ничего.
Потом ты говоришь время, когда наверняка дома, потом даешь ей ключ, потом однажды
просишь, быть может, его вернуть и она диссимилирует в свое ничего. Но мы еще
долго будем блуждать в этих "ничего", если не взаимосвяжем три выделенных региона.
У Киркегора в "Повторении" есть такое самонаблюдение: значение девушки "появляется
не благодаря тому, что она есть, а из его отношений с нею. Она - точно граница
его существа, но такие отношения нельзя назвать эротическими" (М., 1997, с. 73).
Вот еще один аргумент не в пользу теории сублимаций Киркегора и Кафки - отсутствие
эротического в их соприкосновении с миром женского, так как не с сексуальностью
взаимоотталкивается письмо, а с "ничего". Кафка в Дневнике выражает это вполне
резко: "...коитус как кара за счастье быть вместе" (11 августа 1913 г.). - Что
разрешают Киркегор и Кафка, так это сакраментальную формулу неэвклидовой математики "как
двоим стать одним", что, впрочем, всегда было привилегированным вопросом мысли,
от платоновского "Парменида" до анализа мифа у Леви-Стросса. И сколько бы Кафка
в дневниковых записях не настаивал на своей "пустотности" (с постоянством, порой
утомляющим), "ничего" находится по ту сторону его животной мыслительности, и
настолько далеко, что проблема вообще состоит в том, как его коснуться.
Не сублимирование одной страсти в ущерб другой (ущерба нигде нет), а "или или",
все (животность мысли) или ничего (женщина). Но - стоит повторять это снова и
снова - это "ничего" осмысленно и топологично и не менее обширно, чем "все".
Кроме того, "ничего" это не женщина в себе, это то, как она дана, как модулируется
в соприкосновении животного мысли и того-чему-пока-еще-нет-имени.
5. Как дана женщина животному мысли
Гуссерль противопоставляет интенциональности сознания "пустое
обладание в сознании": "Осознавать нечто - не означает
пустое обладание этим нечто в сознании" (Феноменология//Логос,
1991, №1). Интенциональность сознания состоит в том, что женщина
дана мысли как "сознание о" (ср. "История О"). "Является
не мир или часть его, но "смысл" мира", является та
керкегоровская "граница его существа". Но какая эротика
возможна со смыслом? (У Деррида и Ницше ИСТИНА как женщина, нас же
интересует ЖЕНЩИНА как истина.) Какая, следовательно, сублимация,
ведь сублимируется эротическая энергия влечения к женщине, а не женщина "как
таковая"? Оказаться по ту сторону "смысла женщины",
в эротике, для животного мысли можно только перестав быть этим и
таким животным, что невозможно (по определению).
Могут сказать - и вполне справедливо - что все это "надуманно".
Но разве именно впечатление "надуманности" не оставляют
рассуждения Киркегора и Кафки о женщине, не оставляют на первый взгляд
(не хочется называть его нормальным, но придется). Более того, животное
мысли прежде всего надуманно, то есть налито, надуто мыслью, во всей
грубости этой метафоры, неплохо выражающей "невозможное" сочетание
животности и мысли.
По Гуссерлю эпохе феноменолога предполагает "исключение" мира,
(который просто здесь есть), из поля субъекта, представляющего на
его месте так-то и так-то переживаемый-воспринимаемый-вспоминаемый-выражаемый
в суждении-мыслимый-оцениваемый и пр. мир как таковой, "заключенный
в скобки" мир... Мы должны отступить от объектов, полагаемых
в естественной установке, к многообразию модусов их явлений, к объектам "заключенным
в скобки".
Здесь все нам необходимо: и "исключение" и мир, который "просто
есть", и заключение в скобки, и МОДУС. Никакой ясности, пока
нет эпохе и заключения в скобки женщины, но после этого "пока" - "всегда
уже невозможна" эротизация. Вот суть явления женщины животному
мысли - воздержание как эпохе, а не как абстиненция,- независимо
от того, как часто кто бы то ни было из этих животных не появлялся
в борделе и какими бы болезнями оно не болело.
Более того, есть что-то "правильное" в том, что анахорет
и аскет Ницше заражается сифилисом (пусть даже это миф и какие-нибудь
будущие или настоящие исследования опровергнут этот миф). Что находится
на том, противоположном от животного мысли, конце мира, там, вовне
скобок, где мир просто есть? Бессмысленное простое существование
эротики как слизи сифилиса - и кто наиболее бессилен перед этой инфекцией
и поэтому обречен на нее, как не тот, кто наиболее чужд, инаков ей.
Чем настойчивее и тщательнее редуцируется эротика (это дело совести
разума и логической силы), тем меньше иммунитет от нее, в полном
соответствии с медицинской практикой - защиту от болезни обеспечивает
прививка слабой формы этой болезни. Но так было всегда - "кто
глубоко мыслит, тот глубоко заблуждается", если выражать это
в форме трюизма. Чем настойчивее мысль, тем больше и большим она
рискует - как уже не раз отмечалось это и есть этиология "дела
Хайдеггера". Чем настойчивее Хайдеггер мыслит власть, тем неизбежнее
он оказывается беззащитен от наиболее грубых, "инфекционных" ее
форм. Чем тщательнее Ницше думает о женщине (в той мере, в какой
именно этим псевдонимом первой степени он обозначает ничего), тем
бессильнее он становится перед сифилисом. "Мой пол гнетет меня,
мучает днем и ночью, я должен преодолевать страх и стыд и ДАЖЕ ГРУСТЬ,
чтобы удовлетворить его потребности" (Дневник от 18 января 1922
г., курсив мой - В.С.). Мне кажется, отметив особо грусть, Кафка
имел ввиду именно эту обреченность на отвратительное (силлогическую
обреченность, вовсе не обязательно влекущую за собой факт болезни).
Страх и стыд это синонимы самой болезни, грусть же это диакритический
знак судьбы, то, то придает ей (судьбе) окончательную ясность.
Не СУБЛИМАЦИЯ, а РЕДУКЦИЯ женщины к ее смыслу, вот вектор и модус
отношения между женщиной и животным мысли ("животное",
надо признаться, означает агрегатное состояние мысли - подобно "жидкому", "твердому" и
проч. - а не "зверька". Животное состояние мысли, а не
зверек мысли.) Такая редукция дает нам тысячи страниц текста, а то,
что "просто здесь есть", оказывается на стороне эротики.
Так фрейдовское wo es war, soll ich werden вторит Гуссерлю: там,
где был мир просто как он есть, как es, должен быть осмысленный,
взятый в скобки ich-мир. Женщина является как смысл, как "ничего",
как ничего-женщина, что значит, вопреки пристрастности, не то, что
смысл женщины это "ничего", а то, что ее "ничего" осмысленно.
Смысл женщины "дан", эротика же "просто здесь есть".
Главное имя не "женщина", а "ничего" как то,
что по ту сторону животного мысли, вовне скобок. Это ничего может
быть и женщиной, а может и нет.
Поэтому не "слишком много женщины как объекта", в огласовке
ортодоксального феминизма, а слишком мало женщины как таковой, просто
так как она есть - что делает европейский "канон" девственным,
щепетильным, автоэротичным, подобно тому как Героиня великой эпопеи
Пруста, Альбертина, это Альберт. Женщина европейского канона это
минус-женщина. И по странному twist'у, выверту диалектики, этот канон
(по крайней мере в традиции литературного интеллектуализма Киркегора,
Кафки, Ницше, Пруста) оказывается, если угодно, гомосексуальным -
еще одно значение "бедра Пифагора" - и, следовательно,
вполне политкорректным ("Под сенью юношей в цвету").
Так женщина (по)является и исчезает. А если нет, и течет параллельным
курсом, то это еще мучительнее. То, что было дано, пусть как ничего,
но осмысленное ничего, как Dasein, тогда существует как просто то,
что есть, как Fortsein и даже Neinsein, невыносимая бессмыслица простого
существования. Так смысл возникновения в 5-м Бранденбургском концерте
Бетховена солирующего клавесина, на время соло которого вдруг замолкают
все прочие инструменты, что предвосхищает на века джазовый принцип
поочередного солирования, превращается в бессмыслицу, ведь у Бетховена
нет "Бранденбургских концертов".
|
|
|
|
|