| |
3.
"Язык не реакционен и не прогрессивен; это обыкновенный фашист, ибо
сущность фашизма не в том, чтобы запрещать, а в том, чтобы понуждать
говорить нечто. Слово поступает на службу власти. В каждом знаке зреет
чудовище стереотипа. Говорить -- значит утверждать, а это значит навязывать
повторяемое."
Р. Барт. Лекция.
Кажется, мы можем уже сейчас констатировать, что в армянской культуре
отсутствует разработанный и проверенный инструментарий политического
языка. Здесь не имеется ввиду политическая мифологема, которая несомненно
выработана и включена в употребление. Мы говорим о "грамматике", о
тех структурах и порядках, которые позволили бы нации самоидентифицироваться
в политике не на уровне мифа, а на уровне слова. "Лингвистический
вакуум", возникших после того, как "постсоветствкая" армянская нация
обнаруживает себя как "субъект мирового права", запускает процесс
ассимиляции универсальных, интернациональных дискурсов. Таким образом
создается возможность прорыва изоляционисткого начала, которое исходит
из акта национальной идентификации на материале мифологического дискурса
и его средствами.
Очевидно, что политический дискурс стремится заполнить разрыв между
"изоляционистким мифом" и гуманизированным языком планетарного мышления,
оперирующего понятием нации как инструментом универсализации понятия
"человек" . В этой связи встает вопрос об историзме политической культуры.
Имеется ввиду, что понятие "культура" предполагает наличие "невидимого",
неприсутствующего так, что то, представленное наглядно непосредственно
здесь и сейчас всегда полагает больший по объему контекст представленности.
В этом полагании традиция может осуществить себя как повседневность,
т.е. не на уровне мифа, а на уровне языкового жеста, обладающего локальным
характером своего применения. Наиболее важным представляется возможность
в рамках традиции воспроизводить в повседневности демаркационный режим
различия в употреблении дискурсов, так как традиция связана своим
существованием с уникальное структурированием времени и пространства,
которая она производит.
Отсутствие политического традиционализма приводит к тому, что политический
жест не обладает локальным характером и пронизывает все территории
культурных жанров. Отсутствие локального бытия для различных жанров,
их рассеянность на тотальном теле языка, понятого как политический
феномен, ставит под сомнение возможность для любого культурного события
быть осмысленным в контексте внеязыковой реальности. Мы имеем дело
с таким языком, с такой интенсивностью "филологии", которая не умеет
создавать историю, а сразу превращает "настоящее" в миф. Тут мы можем
спросить себя, а существует ли идеология гражданства как таковая,
выработана ли рациональная конструкция такого сознания, которое имеет
возможность осуществлять акты выбора как практику исторического припоминания
и воспроизводства множества реальностей?
Понятие "множества" значимо уже для Аристотеля, когда он признает,
что "неизбежно, чтобы все граждане государства принимали участие либо
во всем касающемся жизни государства , либо ни в чем, либо в одних
делах принимали участие, а в других нет"(1260б35). Для Аристотеля
очевидно, что во втором случае гражданин перестает быть гражданином,
т.е. по определению "гражданин" не может оставаться вне общения и
быть "молчаливым". Исходной посылкой в концепции государства Платона
служит положение о "единстве" государства, понятом как предельная
степень общности его составляющих. "Ясно", -- пишет Аристотель,- "что
государство при постоянно усиливающееся единстве перестает быть государством.
Ведь по своей "природе государство представляется неким множеством."(1261а15).
Следовательно, должна существовать множественность "полей общения",
первичность которых по отношению друг к другу могут ставится под сомнения
всякий раз, когда акт выбора стремится занять доминирующую, центральную
позицию в бытии гражданина. Т.о. "историзм" необходимо принять к пониманию
не как очерченное в замкнутость мифа Прошлое, а как повседневный опыт
суверенности каждого дискурса, позволяющий субъективности занимать
"гражданскую позицию" сопротивления всякой тотальности и авторитарности.
В контексте вышеизложенного, авторы могли бы выдвинуть предположение
о характере иррациональной речевой действительности в постсоветских
мирах. Как представляется, этот характер реализуется в эстетическом
модусе "говорения о мире" . Если согласиться, что "эстетическое" связано
с таким способом видения мира, когда его предметностью является не
"граница", "различие", "форма", а "фактурность", "материальность"",
то возникает практика внедискурсивного порождения мира, вовлекающая
своих участников в "мистериальную филологию" коллективного опыта нации,
где мы с трудом можем различать какую-то либо дискурсивную организацию
речи в европейском смысле, и где "идеология национальности" вынужденно
подменяет собой "идеологию гражданства".
В этом смысле можно говорить о "сверхплотности" политического дискурса,
что означает его способность по отношению к другим дискурсам (поэзия,
искусство, юриспруденция) быть местом универсального апологетического
акта. (Например, когда поэт выступает с трибуны и говорит о невыносимости
и преступности безразличия к факту насилия, то в политическом дискурсе
это чувство это метафорика легко "конвертируется" в концепт "общечеловеческих
ценностей" и "прав человека", или же, если это происходит в контексте
социал-коммунистической идеологии, в клише "классовой справедливости"
или "необходимости жертв во имя будущего"). Одновременно язык политики
пытается предельно анонимизировать индивидуальность человеческого
стиля, ради его конвертации в универсальный контекст бесконечной циркуляции
конечного и замкнутого на себя набора значений. Другими словами, имя
в "горячем" политическом дискурсе испаряется, чтобы возникнуть в ситуации
сбоя, скандала, ошибки, конденсироваться на этих разнообразных складках,
окружающих нестерпимо подлинную "политическую истину".
4.
"Мысль о праве не есть нечто такое, чем каждый обладает непосредственно;
лишь правильное мышление есть знание и познание предмета, и поэтому
наше познание должно быть научным."
Гегель. Философия права.
Обыденное сознание всегда имеет перед собой зазор между языком политика
и той реальностью, которой этот язык описывает. Конфигурация этого
зазора не является чем-то угрожающим власти, ибо сам этот "просвет"
создан властью и обеспечивает ей устойчивость: зазор задает перспективу
и объем, т.е. конструирует жизненное пространство политики. Являясь
молчаливой дистанцией между властью и ее субъектами, зазор позволяет
совмещать язык власти с языком повседневности. Конфигурация этого
зазора обладает динамическими характеристиками и способна изменяться
, но вовсе не потому, что политик решил соотнести свои слова с действительностью,
или ему удалось сделать обратное -- "привести действительность в соответствие
со своими словами". Мы видим в этом изменении скорее деиндивидуализированное
бытие языка, его молчаливую работу по возвращению реальности в лоно
"здравого смысла".
|
|
|
|
|